Натюрморт с кувшином, вишнями и нарциссами

Художник был из русских иммигрантов, довольно известный на Западе, конкретно  — в США. Сейчас такая мода – привозить картины тех, кто покинул Россию после революции и нашел свое призвание за рубежом. Учился он у самого Ильи Репина, но становление его как художника прошло уже не в России. И слава Богу. Он не стал советским реалистом. Его вообще сложно назвать реалистом. Он и не типичный импрессионист, а именно такой, как я люблю – талантливая смесь нескольких стилей и школ живописи.

Я прошла по его небольшой выставке (все, что молодому частному музею удалось добыть, привезти в Москву и выставить) и застряла напротив натюрморта с непритязательным названием – Натюрморт с кувшином, вишнями и нарциссами.

Я рассматривала художественное буйство красок на полотне,  творивших формы – что-то очень похожее на кувшин (фарфоровый? керамический?) в центре композиции, аляповатый, но вкусный  хаос вишнево-алых пятен вишни на первом плане, лежащих на подобии стола, стеклянная вазочка с нарциссами между ними. А на заднем плане причудливая смесь футуристических форм и отражений, подчеркивающая краски кувшина и контрастирующая с четко выписанными цветами. Столешница почти прозрачная, будто залитая цветным стеклом, отражающим фантазийный мир, но не нарциссы, которые по всем законам должны были отразиться в стекле, но не отразились.

И чем дольше я смотрела на полотно, тем сильнее меня охватывало ощущение чего-то неправильного, выпадающего из реальности, чего-то, сотканного из противоречий, конфликтов сути и формы, формы и цвета, тени и света. В натюрморте, несомненно, была притягательная глубина, которая есть синоним тайны. В нем было несколько пространственных уровней, неведомым мне способом соединенных воображением художника, его причудливым видением мира, сведенных вместе его мимолетным желанием, проявившимся  в едином мгновении времени. Ах, как бы мне хотелось заглянуть внутрь запечатленного мгновения,  распечатать запечатанные красками смысловые пространства, содержащие срез жизни, отстоящей от меня на много десятилетий и тысячекилометровые расстояния.

Это желание мучило меня всерьез. Оно тревожило меня несколько дней. Я смотрела на фотографию натюрморта и страстно желала быть втянутой в его тайну. Я понимала незаконность своего желания – быть причастной к чужой судьбе, пусть и виртуально, но была не в силах остановиться.

Я смотрела, как зачарованная, на натюрморт, настраиваясь на его вибрации – мощные, страстные, чистые в своем диссонансном звучании – картина была совершенна при абсолютном ее несовершенстве форм и двойственной композиции. Именно это лишало меня покоя – совершенное несовершенство. Небольшие божественные изъяны, делающие  жизнь по-настоящему притягательной.  Как будто художник понимал всю силу своего дарования в постижении и передаче совершенного, и в самом конце работы, ведомый тонким чувством юмора, внес необходимые штрихи, чтобы снизить накал вселенской гармонии.

Я закрыла глаза и увидела его руку, держащую кисть и выписывающую вишневые сферы на первом плане. Мне показалось, что художник нервничает, потому что кисть дрогнула, смазав блик света на одной из вишен.

Прекрасная женщина, благоухающая духами, открыла дверь мастерской и шепнула, как шепчут близким людям, в полной уверенности, что их услышат: — Вернусь через пару часов. Я к подруге.

Ее шаги рассыпались по паркету, как стеклянные шарики. Входная дверь через несколько секунд хлопнула, и он понял, что все эти секунды не дышал, ожидая, пока она уйдет из дома. Краска с кисти капнула на палитру, и он машинально стер ее тряпкой. Запах женских духов  мешал сосредоточиться. Он  смотрел на полотно, а видел полные, в алой помаде губы жены, произносящие несколько ничего не значащих слов.

Последнее время ему стало казаться, что она что-то от него скрывает. Как художник он не мог не подметить, что ее обычно бледное лицо розовеет, когда она внезапно, без видимой причины замирает на мгновение, будто вглядываясь в себя. Ее движения стали более плавными, округлыми, словно наполненными отражением мужского восхищения, не его, а чужого. Он вспоминал  эту легкость и одновременно томительный и чувственный призыв движений ее прекрасного, открытого для него тела  в начале их долгого романа и в первые годы счастливой супружеской жизни. И пусть жаркая ненасытная страсть прошла, эти воспоминания каждый раз воспламеняли его.

Под его изучающим взглядом она отводила глаза всего лишь на миг, а потом вскидывала на него абсолютно непроницаемый взор, и ее полные, знакомые ему до дрожи в коленях губы говорили нечто обыденное.

Он тряхнул головой и вернулся к полотну, чтобы забыться в работе. Теперь, рисуя вишни, он  видел перед собой только ее губы. Неважно, что они говорили. Само их движение зачаровывало своей бессмысленностью, на грани мистического  абсурда. Он автоматически искал и находил нужные оттенки алого, карминного, багряного и светло-оранжевого для вишневых ягод, вернее, для ее губ. И эти яркие краски дразнили его, разжигая плотское желание, которое он сублимировал  в почти библейский образ искушения, торжества достигнутого и последующего разочарования.

Рассыпанные горкой вишни теперь оттягивали на себя внимание и грозили нарушить первоначальную композицию, в центре которой был кувшин, лежащий на боку, из которого тонкой струйкой вытекала вода. Именно кувшин послужил основой для натюрморта. Примерно такой был у его матери – тончайшего фарфора, простой идеальной формы древнегреческой амфоры, с изящной ручкой, переходящей в узкое лебединое горло. Форма, похожая на тонкокостный гибкий силуэт мамы в молодости. Для него эта форма олицетворяла все прекрасное, что было связано с жизнью в России – детство, наполненное чудесами и открытиями, любовь родителей, дом с ароматами осенних яблок, трепет в предвкушении рисования, обучение в академии… Невинные радости и радостные познания…

Он сделал кувшин ярче, обрисовывая его четкими уверенными штрихами, а затем дал себе волю в заполнении кувшинной  фактуры фантазийными красками с оттенками от бирюзового до кобальто-синего,  от охры до слепящее белого.  Оттенил кувшин глубоким черным цветом, а потом смягчил контраст бежево-коричневым.

Кувшин лежал на поверхности стола, но, несмотря на глубокие тени, казался висящим в воздухе. Он походил на лампу Алладина, только вместо легкого дыма из него выходила струйка воды.  Вода, напоминающая струйку дыма, как символ так и не свершившегося явления могущественного духа, способного сделать жизнь такой, какой ты хочешь ее видеть.  

Художник отдался на волю фантазии, и рука его теперь  сама смешивала краски для фона, усиливая фантасмагорию цветов и элементов геометрии. Почему-то выписались кресты, похожие на букву икс… И их неизвестность всей тяжестью упала на изящество кувшина, однако, не придавив его, а, наоборот, сделав более живым и осмысленным.

Художник положил кисть, встал, потянулся, вышел за водой, прислушиваясь к тишине в квартире. Обещанные два часа прошли, а жена все не появлялась. Опять захлестнуло некрасивое чувство ревности, обмана, унижения, потому что за спиной, потому что ушло доверие. Или все не так, как ему кажется? Интуиция насмешливо улыбалась внутри него, лживо уверяя в обратном.

Он вернулся к полотну, чтобы посмотреть на свою незаконченную работу свежим глазом. Ему нравился кувшин, но кресты на заднем фоне раздражали своей нелепостью. Вишни были хороши, но  жили отдельной жизнью.  Вся композиция требовала чего-то особенного, способного уравновесить, соединить разные элементы воедино. И это что-то должно было быть легким, праздничным и внушающим надежду.

Он нашел на кухне стеклянную круглую вазочку, поставил ее перед собой. Цветы, — подумал он. – Нужны цветы.

Подумал о розах, о гвоздиках… отмел эту идею, потому что эти цветы слишком сильно оттянули бы на себя фокус картины. Сидел и думал…

 После нескольких часов работы тело и мозг устали.. Внимание рассеивалось… Вдруг подумал, что завтра у него  ученики, что хорошо бы закончить картину сегодня, хотя бы начерно. Из долгой памяти, куда он запихивал запретное, всплыло лицо Мишель  в ее восемнадцать – мягко очерченное, розово-белое, с намеком на охряный загар. Он сидел, вспоминал и чувствовал сладковато-нежный запах ее кожи, который вдыхал каждый раз, когда нагибался к ней, чтобы внести корректировки в рисунок. Видел тонкую гладкую шею с завитками волос на гармоничном перетекании  ее античной шеи в голову. Слышал ее неслышное дыхание… Чувствовал, что она по детски в него влюблена и иногда пользовался этим и смущал ее, прикасаясь к ее обнаженной руке мимолетно, с намеком на… что? Мишель напоминала весну, которая у него давно минула. Она олицетворяла надежду на будущее и само будущее, которое у него стремительно сокращалось. Почему он вспомнил о Мишель сейчас? Только ли потому, что его жена гуляет с другим мужчиной, наставляя ему рога? Но он же не уверен в этом. Как и не уверен в том, что хотел бы обнять Мишель в коридоре, когда провожал ее после урока и галантно открывал перед ней дверь. Или хотел бы? Какого вкуса губы Мишель? Разве ему не хотелось бы это почувствовать?

Он как-то нарисовал Мишель по памяти, передав изгиб ее прекрасной шеи, удивленно-восторженное выражение лица, распахнутые глаза, которые никогда не обманут. В отличие от глаз жены… Мишель была в желтом платье, как весенний цветок, как бледно-желтый нарцисс на тонком стебле…

Нашел! Он поставит в вазу нарциссы и ландыши, потому что Мишель пахла ландышами…или нет?…какая разница. Ландыши прекрасно оттенят блики света на картине. И ничего, что время их прошло и сейчас июль, а не май.  В конце концов, он имеет право на все в своей картине.

Жена вернулась через четыре часа вместо обещанных двух. Он почти дорисовал нарциссы и теперь кайфовал над белой нежностью  ландышей, почти касающихся лежащего на боку кувшина, создавая долгожданный контраст между неподвижной живостью фарфора и живой неподвижностью цветов в вазе.

Он услышал ее шаги и вздохнул с облегчением. Она вернулась. Неужели какая-то часть его в этом сомневалась? Ее духи ворвались в мастерскую, перебив запах ландышей. Она встала за его спиной и устремила взгляд  на полотно. Он всегда ценил ее мнение, и сейчас попытался увидеть натюрморт глазами жены. И вдруг похолодел. За столько лет совместной жизни она  выучила его наизусть, она знала все его тайные мысли и желания,  и, конечно,  не могла не отметить  чуждую первоначальному сюжету вазу с нарциссами.

Он смотрел на нарциссы глазами жены и видел всю их надуманность, жеманность, но одновременно и всепобеждающее торжество над фантазийной раскраской кувшина и наглым вызовом манящих искушением вишен. Что она увидит в нарциссах, которые незаметно, но обдуманно вышли на первый план. Какие ассоциации в ней возникнут?

Жена молчала, а потом  положила свою теплую ладонь на его плечо доверительным и прощающим жестом. Жестом близкого и любящего человека. Он не задавал ей вопросов, потому что знал, она заговорит. Натюрморт при всей его воинственной противоречивости имел необъяснимую манкость, притягательность,  извращенную тайну…

— Довольно драматично… — выдохнула она. – Так и было задумано?

Он позволил себе усмехнуться, потому что сидел к ней спиной и знал, что она не увидит его усмешки, которую  могла бы принять на свой счет. Промолчал и пожал плечами.

— Я страшно голодная, — поменяла она тему. – По дороге купила салат и отбивные. Ты будешь ужинать?

И, не дожидаясь ответа, быстро ушла на кухню. Он слышал, как она загремела посудой, что-то напевая.

Вошел, сел за стол… Жена старательно вынимала из шкафчика тарелки. Он так и не видел ее глаз.

— Я бы убрала нарциссы, — вдруг сказала она. – Явный диссонанс. А, впрочем, как хочешь.

Он не ответил. Но в который раз подивился ее интуиции. Оставалось только надеяться, что жена не уйдет от него в ближайшее время. Потому что, несмотря ни на что, она остается его музой, критиком и самым близким другом.

Конечно, он оставит все, как есть. Кувшин, вишни, нарциссы… Ничего не станет менять. Это его жизнь, его творчество и его картина. Интересно, сможет ли он так же плодотворно работать, если… когда она его бросит?

Татьяна Золотухина